Время было тяжёлое, послевоенное: вокзалы набиты людьми, купить билеты, сесть в поезд, доехать не обворованными - подвиг и везение. И вот после толкотни, истерик в толпе, давки и духоты в вагоне, мы вышли на тихой станции и сразу окунулись в ласковые объятия степного тепла.
Дед Хрисанф, тот, что сажал меня, годовалого, на коня, отдал нам честь, приложив левую руку к алому околышу старой казачьей фуражки. Правой руки у него не было, оторвало в гражданскую войну, поэтому казалось, что дед всё время ходил боком.
Скрипели колёса тачанки. Под впечатлением того, что мы приехали из Ленинграда, то есть из Питера, дед запел сиповатым, когда-то лихим и сильным голосом.
Он пел:
«Как в столице, в Петербурге, ай да ну, и в Зимнем каменном дворце при каждом при покое караул донцы несуть...»
Пел он замечательно, да ещё свистел в конце каждого куплета, а мама, скинув на плечи кружевной платок, подпевала ему просторным низким голосом, каким никогда не пела в городе. И я видел, какая она у меня красивая... И даже седина её не портит, как не портит изморозь степную траву.
«Е-е-е-их, да там при каждом, ну ай скажем, что ли, при покое-е-е-е, ай, стоять казаки на часах...» - выводил дед умопомрачительной сложности мелодию.
А дальше в песне говорилось, как «царица Катерина выходила погулять», как она увидала «молодого кавалера, при дворцовых при дверях». И был он такой бравый, статный да пригожий и так стоял не шелохнувшись, что царица остановилась и спросила: «Из какого, казак, войска, из станицы из какой?» Но казак устав помнил твёрдо. «Ничего ей не ответил, потому как службу знал, ничего ей не ответил, даже глазом не сморгнул!» И тогда царица, тоже, вероятно, вспомнив устав караульной службы, «положила к ногам его медаль»…
Дед пел, а мне казалось, что он это про себя пел, что это он, статный урядник лейб-гвардии казачьего полка, в алом мундире, в высоком кивере с плюмажем и шлыком стоит в сверкающей зеркалами и золотом роскошной дворцовой зале...
Вокруг нас медленно поворачивалась весенняя степь.
Сочно-зелёная до синевы с белым налётом пшеница сменялась голубыми овсами, а неудобья по увалам плавно качали волны ковыля и были исполосованы ярко-алыми реками мака. Они, как сказочные дороги, политые кровью сынов Тихого Дона, убегали за горизонт, а там уже выплывал багрово-оранжевый край солнца.
И вдруг в это весеннее великолепие из-за холма вылетели два коня.
Один - снежно-белый, другой - гнедой. На них не было никакой сбруи, они шли широким, но неслышным галопом, точно были крылаты. Лепестки алых маков облаком взлетали из-под копыт и, плавно кружась, оседали на фоне ослепительно синего беспредельно глубокого неба.
И я понял, что живу!
И меня охватило такое ощущение свободы и счастья, что я тоже запел во всю силу голосовых связок.
Уже тогда я почувствовал, что никогда не забыть мне этот вольный бег коней и эту степь, потому что это самое дорогое, что есть у человека, - Родина.
Уже тогда я знал: если не суждено мне будет жить на прекрасной земле моих прадедов и даже если изменится она неузнаваемо, застроенная городами, дорогами и фабриками, - во мне она будет неизменна. И постоянна, как биение сердца. Пока я живу!
А кони всё скакали... скакали... вздымая росные клубы алых лепестков... Скакали, уплывая в мои сны.
Много лет прошло с тех пор, а я всё помню.
Да не только помню. Каждое лето - кто куда, а я –на дальний и незаметный степной хутор: и в уборочную помочь - в страду каждые руки на счету, и под солнышком родным пожариться, да и так пожить между своими близкими людьми, отогреть душу и сердце.
Я люблю их и горжусь ими. Превыше всех наград ценю, что и меня они считают роднёй, своим земляком-хуторянином. Я — это они, а они — это я.
Алмазов Б. А. Я увидел лошадь в первый раз // Старые да малые: рассказы и повесть / Борис Алмазов. Санкт-Петербург, 2010. С. 11-12.