Дед Евсей, глядя на детвору, так неохотно покидавшую его, благодарно им улыбнулся счастливой улыбкой старика, и от того, что он почувствовал свою нужность вот такой детворе, ему стало легко на душе и он, не изменяя своей привычке походить по летней земле босым, стал неуклюже склоняться к ногам, чтобы снять с переломанных, с увечных своих ног, чирики. Поднялся во весь рост, спустился со своего взгорка и, опираясь на суковатую палку, служившую ему иногда опорой, стал осторожно топтаться по травушке, приговаривая: «Как же хорошо окунуться в земное тепло што идеть от прохладной травушки дажеть, пригретой солнцем, ах, как тепло в такой прохладе моим мучительным ногам, што ажник радостью сердце заходится в своем перестуке, будто тожеть хочется ему к травке этой вырваться, да понежиться в ней. Ну ладность, прилягу я, пусть и тебе будет про хлада эта через меня идтить...»
Он не стал исходить на свой взгорок, а просто опустился на колени перед ним, словно для молитвы и почувствовал такое облегчение, такую легкость в своем теле, что захотелось ему поскорее лечь на землю и ткнувшись в нее лицом, раскинуть руки как на распятии и вдыхать, вдыхать в себя ее силушку, ее дурманящий аромат разнотравья, покрывающего весь его взгорок от низа до верха, и ни о чем не думать, недвижимо, предаваться сну. На какое-то мгновение он вдруг почувствовал, что у ног его плещется Маныч, а он с дружками своими, такой статный, высокого роста, при большой своей силе, вытягивает из Маныча волокушу полную разнорыбицы и кличет своего друга Данилу Петровича: «Подсоби, родимый».
Чеботников В. И. Обреченные на... жизнь : повести / Виктор Чеботников. Новочеркасск, 2005. С. 14-15.