Рощин и Катя, с узелком и чайником, протискивались через толпу на вокзале, вместе с человеческим потоком прошли через грозящую штыками заставу и побрели вверх по главной улице Ростова.

Еще полтора месяца тому назад здесь гулял, от магазина к магазину, цвет петербургского общества. Тротуары пестрели от гвардейских фуражек, щелкали шпоры, слышалась французская речь, изящные дамы прятали носики от сырой стужи в драгоценные меха. С непостижимым легкомыслием здесь собирались только перезимовать, чтобы к белым ночам вернуться в Петербург в свои квартиры и особняки с почтенными швейцарами, колонными залами, коврами, пылающими каминами. Ах, Петербург! В конце концов должно же все обойтись. Изящные дамы решительно ни в чем не были виноваты.

И вот великий режиссер хлопнул в ладоши: все исчезло, как на вертящейся сцене. Декорация переменилась. Улицы Ростова пустынны. Магазины заколочены, зеркальные стекла пробиты пулями. Дамы припрятали меха, повязались платочками. Меньшая часть офицерства бежала с Корниловым, остальные с театральной быстротой превратились в безобидных мещан, в актеров, куплетистов, учителей танцев и прочее. И февральский ветер понес вороха мусора по тротуарам…

— Да, опоздали, — сказал Рощин. Он шел, опустив голову. Ему казалось — тело России разламывается на тысячи кусков. Единый свод, прикрывавший империю, разбит вдребезги. Народ становится стадом. История, великое прошлое, исчезает, как туманные завесы декорации. Обнажается голая, выжженная пустыня — могилы, могилы… Конец России. Он чувствовал, — внутри его дробится и мучит колючими осколками что-то, что он сознавал в себе незыблемым, — стержень его жизни… Спотыкаясь, он шел на шаг позади Кати. «Ростов пал, армия Корнилова, последний бродячий клочок России, не сегодня-завтра будет уничтожена, и тогда — пулю в висок».

Они шли наугад. Рощин помнил адреса кое-кого из товарищей по дивизии. Но, быть может, они убежали или расстреляны? Тогда — смерть на мостовой. Он поглядел на Катю. Она шла спокойно и скромно в коротенькой драповой кофточке, в оренбургском платке. Ее милое лицо, с большими серыми глазами, простодушно оборачивалось на содранные вывески, на выбитые витрины. Уголки ее губ чуть ли не улыбались. «Что она, — не понимает всего этого ужаса? Что это за всепрощение какое-то?»

На углу стояла кучка безоружных солдат. Один, рябой, с заплывшим от кровоподтека глазом, держа серый хлеб под мышкой, не спеша отрывал кусок за куском, медленно жевал.

— Тут не разберешь — какая власть, чи советская, чи еще какая, — сказал ему другой, с деревянным сундучком, к которому были привязаны поношенные валенки. Тот, кто ел, ответил:

— Власть — товарищ Броницкий. Добейся до него, даст эшелон, уедем. А то век будем гнить в Ростове.

— Кто он такой? Какой чин?

— Военный комиссар, что ли…

Подойдя к солдатам, Рощин спросил, как пройти по такому-то адресу. Один недоброжелательно ответил:

— Мы не здешние.

Другой сказал:

— Не вовремя, офицер, заехал на Дон.

Катя сейчас же дернула мужа за рукав, и они перешли на противоположный тротуар. Там, на сломанной скамейке под голым деревом, сидел старик в потертой шубе и соломенной шляпе. Положив щетинистый подбородок на крючок трости, он вздрагивал. Из закрытых глаз его текли слезы по впалым щекам.

У Кати затряслось лицо. Тогда Рощин дернул ее за рукав:

— Идем, идем, всех не пережалеешь…

Они долго еще бродили по грязному и ободранному городу, покуда не нашли нужный им номер дома. Войдя в ворота, увидели короткого, толстоногого человека с голым, как яйцо, черепом. На нем была ватная солдатская безрукавка, до последней степени замазанная. Он нес котел, отворачивая лицо от вони. Это был однополчанин Рощина, армейский подполковник Тетькин. Он поставил котел на землю и поцеловался с Вадимом Петровичем, стукнул каблуками, пожал Кате руку.

— Вижу, вижу, и слов не говорите, устрою. Придется только в одной комнатке. Зато — зеркало-трюмо и фикус. Жена моя, изволите видеть, здешняя… Сначала-то мы тут жили (он показал на кирпичный двухэтажный дом), а нынче, по-пролетарски, сюда перебрались (он показал на деревянный покосившийся флигелишко). И я гуталин, как видите, варю. На бирже труда записался — безработным… Если соседки не донесут, как-нибудь перетерпим. Люди мы русские, не привыкать стать.

Открыв большой рот с превосходными зубами, он засмеялся, потом проговорил задумчиво: «Да, вот какие дела творятся», — и ладонью потер череп, вымазал его гуталином.

Супруга его, такая же низенькая и коренастая, певучим голосом приветствовала гостей, но по карим глазам было заметно, что она не совсем довольна. Катю и Рощина устроили в низенькой комнатке с ободранными обоями. Здесь действительно стояло в углу, зеркалом к стене, плохонькое трюмо, фикус и железная кровать.

— Зеркальце мы для безопасности к стене лицом повернули, знаете — ценная вещь, — говорил Тетькин. — Ну, придут с обыском и сейчас же — стекло вдребезги. Лика своего не переносят. — Он опять засмеялся, потер череп. — А впрочем, я отчасти понимаю: такая, знаете, идет ломка, а тут — зеркало, — конечно, разобьешь…

Супруга его чистенько накрыла на стол, но вилки были ржавые, тарелки побитые, видимо — добро припрятали. Рощин и Катя с едким наслаждением ели вяленый рыбец, белый хлеб, яичницу с салом. Тетькин суетился, все подкладывал. Супруга его, сложив полные руки под грудью, жаловалась на жизнь:

— Такое кругом безобразие, притеснение, — прямо — египетские казни. Я, знаете, второй месяц не выхожу со двора… Хоть бы уж поскорее этих большевиков прогнали… В столице насчет этого как у вас говорят? Скоро их уничтожат?..

— Ну, уж ты выпалишь, — смущенно сказал Тетькин. — За такие слова тебя, знаешь, нынче не пожалеют, Софья Ивановна.

— И не буду молчать, расстреливайте! — У Софьи Ивановны глаза стали круглыми, крепко подхватила руки под грудью. — Будет у нас царь, будет… (Мужу, — колыхнув грудью.) Один ты ничего не видишь…

Тетькин виновато сморщился. Когда супруга с досадой вышла, он заговорил шепотом:

— Не обращайте внимания, она душевный человек, превосходнейшая хозяйка, знаете, «но от событий стала как бы ненормальная… (Он поглядел на Катино раскрасневшееся от чая лицо, на Рощина, свертывающего папиросу.) Ах, Вадим Петрович, не просто это все… Нельзя — огулом — тяп да ляп… Приходится мне соприкасаться с людьми, много вижу… Бываю в Батайске, — на той стороне Дона, — там преимущественно беднота, рабочие… Какие же они разбойники, Вадим Петрович? Нет, — униженное, оскорбленное человечество… Как они ждали Советскую власть!.. Вы только, ради бога, не подумайте, что я большевик какой-нибудь… (Он умоляюще приложил к груди коротенькие волосатые руки, будто ужасно извиняясь.) Высокомерные и неумные правители отдали Ростов Советской власти… Посмотрели бы вы, что у нас делалось при атамане Каледине… По Садовой, знаете ли, блестящими вереницами разгуливали гвардейцы, распущенные и самоуверенные: „Мы эту сволочь загоним обратно в подвалы…“ Вот что они говорили. А эта сволочь весь русский народ-с… Он сопротивляется, в подвал идти не хочет. В декабре я был в Новочеркасске. Помните — там на главном проспекте стоит гауптвахта, — чуть ли еще не атаман Платов соорудил ее при Александре Благословенном, — небольшая построечка во вкусе ампир. Закрываю глаза, Вадим Петрович, и, как сейчас, вижу ступени этого портика, залитые кровью… Проходил я тогда мимо — слышу страшный крик, такой, знаете, бывает крик, когда мучат человека… Среди белого дня, в центре столицы Дона… Подхожу. Около гауптвахты — толпа, спешенные казаки. Молчат, глядят, — у колонн происходит экзекуция, на страх населению. Из караулки выводят, по двое, рабочих, арестованных, за сочувствие большевизму. Вы понимаете, — за сочувствие. Сейчас же руки им прикручивают к колоннам, и четверо крепеньких казачков бьют их нагайками по спине и по заду-с. Только — свист, рубахи, штаны летят клочками, мясо — в клочьях, и кровь, как из животных, льет на ступени… Трудно меня удивить, а тогда удивился, — кричали очень страшно… От одной физической боли так не кричат…

Рощин слушал, опустив глаза. Пальцы его, державшие папироску, дрожали. Тетькин ковырял горчичное пятно на скатерти.

— Так вот, — уж атамана нет в живых, цвет казачьей знати закопан в овраге за городом, — кровь на ступенях возопила об отмщении. Власть бедноты… Персонально мне безразлично — гуталин ли варить или еще что другое… Вышел живым из мировой войны и ценю одно — дыхание жизни, извините за сравнение: в окопах много книг прочел, и сравнения у меня литературные… Так вот… (Он оглянулся на дверь и понизил голос.) Примирюсь со всяким строем жизни, если увижу людей счастливыми… Не большевик, поймите, Вадим Петрович… (Опять руки — к груди.) Мне самому много не нужно: кусок хлеба, щепоть табаку да истинно душевное общение… (Он смущенно засмеялся.) Но в том-то и дело, что у нас рабочие ропщут, про обывателей и не говорю… О военном комиссаре, товарище Бройницком, слыхали? Мой совет: увидите — мчится его автомобиль, — прячьтесь. Выскочил он немедленно после взятия Ростова. Чуть что: «Меня, кричит, высоко ценит товарищ Ленин, я лично телеграфирую товарищу Ленину…» Окружил себя уголовным элементом, — реквизиции, расстрелы. По ночам на улицах раздевают кого ни попало. Ведет себя как бандит… Что же это такое? Куда идет реквизированное?.. И, знаете, ревком с ним поделать ничего не может. Боятся… Не верю я, чтобы он был идейным человеком… Пролетарской идее он больше вреда наделает, чем… (Но тут Тетькин, видя, что далеко зашел, отвернулся, сопнул и опять, уже без слов, стал прикладывать руки к груди.)

— Я вас не понимаю, господин подполковник, — проговорил Рощин холодно. — Разные там Бройницкие и компания и есть Советская власть девяносто шестой пробы… Их не оправдывать, — бороться с ними, не щадя живота…

— Во имя чего-с? — поспешно спросил Тетькин.

— Во имя великой России, господин подполковник.

— А что это такое-с? Простите, я по-дурацки спрошу: великая Россия, — в чьем, собственно, понимании? Я бы хотел точнее. В представлении петроградского высшего света? Это одно-с… Или в представлении стрелкового полка, в котором мы с вами служили, геройски погибшего на проволоках? Или московского торгового совещания, — помните, в Большом театре Рябушинский рыдал о великой России? Это — уже дело третье. Или рабочего, воспринимающего великую Россию по праздникам из грязной пивнушки? Или — ста миллионов мужиков, которые…

— Да, черт вас возьми… (Катя быстро под столом сжала Рощину руку.) Простите, подполковник. До сих пор мне было известно, что Россией называлась территория в одну шестую часть земного шара, населенная народом, прожившим на ней великую историю… Может быть, по-большевистскому это и не так… Прошу прощения… (Он горько усмехнулся сквозь трудно подавленное раздражение.)

— Нет, именно так-с… Горжусь… И лично я вполне удовлетворен, читая историю государства Российского. Но сто миллионов мужиков книг этих не читали. И не гордятся. Они желают иметь свою собственную историю, развернутую не в прошлые, а в будущие времена… Сытую историю… С этим ничего не поделаешь. К тому же у них вожди — пролетариат. Эти идут еще дальше — дерзают творить, так сказать, мировую историю… С этим тоже ничего не поделаешь… Вы меня вините в большевизме, Вадим Петрович… Себя я виню в созерцательности, — тяжелый грех. Но извинение — в большой утомленности от окопной жизни. Со временем надеюсь стать более активным и тогда, пожалуй, не возражу на ваше обвинение…

Словом, Тетькин ощетинился, покрасневший череп его покрылся каплями пота. Рощин торопливо, не попадая крючками в петли, застегивал шинель. Катя, вся сморщившись, глядела то на мужа, то на Тетькина. После тягостного молчания Рощин сказал:

— Сожалею, что потерял товарища. Покорно благодарю за гостеприимство…

Не подавая руки, он пошел из комнаты. Тогда Катя, всегда молчаливая, — «овечка», — почти крикнула, стиснув руки:

— Вадим, прошу тебя — подожди… (Он обернулся, подняв брови.) Вадим, ты сейчас не прав… (Щеки у нее вспыхнули.) С таким настроением, с такими мыслями жить нельзя…

— Вот как! — угрожающе проговорил Рощин. — Поздравляю…

— Вадим, ты никогда не спрашивал меня, я не требовала, не вмешивалась в твои дела… Я тебе верила… Но пойми, Вадим, милый, то, что ты думаешь, — неверно. Я давно, давно хотела сказать… Нужно делать что-то совсем другое… Не то, зачем ты приехал сюда… Сначала нужно понять… И только тогда, если ты уверен (опустив руки, от ужасного волнения она их все заламывала под столом)… если ты так уверен, что можешь взять это на свою совесть, — тогда иди, убивай…

— Катя! — зло, как от удара, крикнул Рощин. — Прошу тебя замолчать!

— Нет!.. Я говорю так потому, что безумно тебя люблю… Ты не должен быть убийцей, не должен, не должен…

Тетькин, не смея кинуться ни к ней, ни к нему, повторял шепотом:

— Друзья мои, друзья мои, давайте поговорим, договоримся…

Но договориться было уже нельзя. Все накипевшее в Рощине за последние месяцы взорвалось бешеной ненавистью. Он стоял в дверях, вытянув шею, и глядел на Катю, показывая зубы.

— Ненавижу, — прошипел. — К черту!.. С вашей любовью… Найдите себе жида… Большевичка… К черту!..

Он издал горлом тот же мучительный звук, как тогда в вагоне. Вот-вот, казалось, он сорвется, будет беда… (Тетькин двинулся даже, чтобы загородить Катю.) Но Рощин медленно зажмурился и вышел…

Толстой А. Н. Хождение по мукам : трилогия : Т. 1 : Сестры; Восемнадцатый год. Москва, 1984. С. 334-340.

ещё цитаты автора
ТЕР-МАРКАРЬЯН Аршак Арсенович
ТОЛСТОЙ Лев Николаевич
 
12+