Когда я вернулся в Ростов, выяснилось, почему «состоятельные любители искусства» вдруг разлюбили его. Почуяли «любители», что Ростов уже не арена для борьбы за злато: корабль накренился, и крысы стали разбегаться… И состав театральной публики быстро изменился: все меньше становилось алчущих зрелищ и все больше жаждущих выпивки и скандалов. Стреляли повсюду: на улицах, в ресторанах, в театрах во время спектаклей. Играть было почти невозможно, а иногда и унизительно. А тут еще однажды пришло требование из военной комендатуры: всем мужчинам от такого-то до такого-то возраста явиться в воинское присутствие. Некоторые актеры спрятались, более наивные явились, их послали «на переосвидетельствование», и больше мы их не видали…
При таких обстоятельствах в последние дни 1919 года спектакли, конечно, прекратились.
Грабежи усилились, пошли облавы, аресты, начались ночные дежурства у ворот и на лестницах. Так продолжалось несколько дней и ночей. И вдруг однажды ночью — тишина… Неестественная тишина. Я осторожно выглянул на улицу — никого. Медленно, озираясь, вышел на главную улицу — Большую Садовую — и… ужасное, нестерпимое зрелище: отступая, белые развесили по всей улице на деревьях людей. Они висели гирляндами, в нижнем белье, как будто стояли под кронами. Мне стало дурно. Ноги подкосились, и, держась за стены, я побрел домой.
На лестнице дежурили мои приятели, опереточные актеры: старый комик Александр Кошевский, молодой тенор Николай Дашковский и Владимир Хенкин. Я рассказал им про это гнетущее зрелище, и мы притихли, подавленные…
На рассвете стало слышно медленное, равномерное цоканье копыт. Оно не нарушило, а как-то подчеркнуло жуткую тишину и мертвенность города. И страшно, и непонятно… Кто это? Мы открыли дверь — русские богатыри в старинных шеломах, красноармейцы! И мы обрадовались. Экспансивный Кошевский даже выскочил на улицу и бросился навстречу кавалеристам. Но красноармейцы, увидав бегущего хорошо одетого толстяка, заулюлюкали, засвистели, закричали: «Буржуй толстопузый! Держи его!» — а он растерялся и стоит… Мы быстро втянули его за руку обратно в подъезд. И долго еще нижняя губа у него тряслась от пережитой обиды: он — всей душой, а его за врага приняли…
Прошел день, прошел другой… Город притаился и ждал: когда же начнутся грабежи? А грабежи не начинаются… Тут что-то не так. Не может этого быть… Пришел к Дашковскому его знакомый, бывший офицер, ныне, как он сказал, «комсостав», член партии. Я к нему:
— Как это вы удерживаете солдат-победителей от грабежа?
Он смеется:
— Хотите знать?
— Хочу, и очень.
— Пойдемте вечером в гостиницу «Палас», там собрание будет. Послушаете.
И вечером повел меня на это собрание. В большом зале ресторана полно. Столы вынесены. На эстраде — президиум, очевидно этот самый «комсостав». В зале — бойцы. И вот военный в папахе заговорил о том, что награбивший боец перестает быть бойцом и становится позором Красной Армии. Говорил он просто-просто, без аффектации, без темперамента, а звучали его слова как-то необычайно убедительно.
Потом на эту же тему говорил другой из президиума, с усами. Этот, казалось, был уж совсем свой для сидевших в зале бойцов. Говорил он с юмором, и бойцы грохотали после каждой шутки. Он так образно позорил, так издевался над охотниками положить поперек седла мешок или ящик добра, что опять чувствовалась невозможность и гнусность грабежа.
Первым оратором был Климент Ефремович Ворошилов, вторым, с усами, — Семен Михайлович Буденный.
И я сам поверил и перетрусивших знакомых заверял, что грабежей не будет: не та армия пришла. И грабежей не было — еще один удар по моей аполитичной психологии. Удар крепкий, убедительный… но… боли не причиняющий!
А через несколько дней открылись театры, организовали профсоюз, в который сгоряча не хотели пускать ни администраторов, ни директоров, ни даже режиссеров, ни дирижеров — никого, кто так или иначе мог «распоряжаться судьбой» театральных работников.
Алексеев А. Г. «Гротеск» по-ростовски //Серьезное и смешное : полвека в театре и на эстраде / А. Г. Алексеев. [2-е издание, исправл. и доп.]. Москва, 1972. С. 108-110.