Как почти во всех южных городах, в Ростове моего отрочества говорили не особенно правильно. Пусть не столь эксцентрично, как, например, в Одессе, но все-таки с большими искажениями и вольностями.
Помню, как потешался мой первый муж, когда бабушка Надежда Николаевна однажды сказала мне при нем: «Подбрось печку и поставь воду на голову». По-русски это бредовая бессмыслица, а по-ростовски означало: «Добавь угля в печку и согрей воду для мытья головы». Водой из ростовского водопровода нельзя было мыть волосы: она была очень жесткая, для мытья головы собирали дождевую, подставляя кадушку под водосточную трубу.
Помимо таких стихийно зарождавшихся языковых вольностей, в речи того времени были слова, происшедшие от тогдашних понятий и событий, уже следующему за мною поколению непонятные.
Так, например, женщина, имевшая многих поклонников, называлась «львицей», кража казенных сумм именовалась «панамой» — в связи с событиями при строительстве Панамского канала. Участь океанского парохода «Титаник», погибшего при столкновении с айсбергом, долгие годы жила в памяти ростовчан, при каждой вести о крупной катастрофе говорили: «Повторяется история „Титаника“», как бы заявляя этими словами претензию на причастность Ростова к большому миру и его судьбам. Да, в сущности, претензия эта была справедлива, так как Ростов активно старался не отставать от хода истории, он всем интересовался и на все откликался, его фабрики и заводы вошли в историю революционного движения, он следовал моде не только в одежде, но и в литературе, и в спорте, и в воспитании юношества. А если речь его жителей порой отклонялась от грамматических канонов, то, повторяю, для южных городов это было почти законом, ведь сколько в них смешивалось «племен, наречий, состояний». И это издревле, ибо с незапамятных времен устье Дона было вместилищем разных народов. По нашей степи, поросшей бессмертником и чебрецом, проходили хазары, печенеги, должно быть, еще авары; судя по историческим указаниям, на месте Ростова находилась хазарская Белая Важа, взятая Святославом. Мудрено ли, что каждое племя оставляло здесь свои словечки и обороты.
И в то же время в семьях, вкусивших от просвещения, говорили, помню, нарочито чисто и правильно, именно как бы в пику стихийно сложившемуся искаженному говору. Мне приказывали читать вслух и Священное писание, и светские книги и тщательно поправляли мое произношение, указывали правильные ударения, объясняли непонятные слова.
Я уже говорила, что бабушка Александра Ильинична наизусть знала Некрасова, она и в жизни любила употреблять его слова и обороты. Очень хорошо они с бабушкой Надеждой Николаевной называли друг друга: «сватья Наденька» и «сватья Сашенька», а меня она называла не внучкой, а внукой по-старинному.
Помню, когда у нас в семье поздравляли кого-нибудь с новой одеждой новым платьем или пальто, то непременно добавляли пожелание: «Из этого да в лучшее» — пожелание, вероятно, тоже очень старинное.
Своеобычной и чужеродной струей входит в эти мои воспоминания речь нашей няни Марии Алексеевны. Выросшая в иной среде, приехавшая на наш юг из Тульской губернии, она принесла в семью иные словечки, иную грамматику, какие-то нигде мною больше не слыханные стишки и прибаутки. Она была и грубовата на язык, то и дело, справедливо или несправедливо, отпустит, бывало, и бранное словцо. Но ни ко мне, ни к брату Леничке эти слова как-то не прививались, неведомо по какой причине, скорей всего по стыдливости: мы ненавидели грубые слова, самым бранным — собственно, единственно бранным — было в наших устах слово «дурак». Помню, как я была однажды не на шутку шокирована, даже оскорблена, прочитав в одном атласе подпись «орел-стервятник», мне показалось невозможным, что книга так гадко ругается.
Сказок няня нам не рассказывала, напротив, мы ей читали по ее желанию сказки, как и другие наши книжки, а рассказывала она нам о лесах, которых мы никогда не видели, о том, как хорошо собирать в этих лесах ягоды, грибы и ландыши. Однажды она съездила в свои края и привезла нам гостинец варенье из лесной земляники в крохотных глиняных горшочках, мне показалось — никогда я не ела такого вкусного варенья. А больше всего няня говорила нам о святых мучениках и угодниках, о царствии небесном. И в то же время она нас угощала такими, например, пошлыми, ни к селу ни к городу не идущими и неизвестно где ею подхваченными стихотворными цитатами:
Говорила ему я:
Не ешь ягод, Илия.
Но не слушался
И обкушался,
Вот и помер, как свинья.
Или:
Господин
Сковородин,
По батюшке Шлепкин.
Так я до конца жизни и не поняла, для чего эта набожная старушка, искренне нас любившая, читала нам эти бездарные и бессмысленные стишата. Но, странная игра памяти, стоит мне вспомнить няню, я тотчас вспоминаю и господина Сковородина, и злосчастного Илию, умершего, как свинья, от обжорства. Надо ли говорить, что никогда больше я с этими личностями не соприкасалась. Впоследствии, более чем через полвека, старенькая маникюрша рассказала мне, что про этого Илию ей читали в детстве, — стало быть, была такая книжка?
— Верка, — говорила няня, — засвети лампадку господу, завтра праздник.
И я зажигала лампадку.
— Как стоишь, — говорила она в церкви, — руки раскорячила, повесь долу, как святые отцы велят.
И я вешала руки долу.
Панова, В. Ф. Мое и только мое : о моей жизни, книгах и читателях. Санкт-Петербург., 2005. С. 56–59.