Сколько истинной поэзии, теплоты, ласковости таят, например, народные названия полевых, луговых и лесных цветов и трав! «Голубиный звончик», «братики», «дрёма», «медуница», «покрынь-трава», «купава», «батожок», «дубровная ветреница». А как метко определяет мудрый народ сущность того или иного растения! Крапива — «жгучка», «жигалка», «озжиха», «жалива»; медоносный луговой клевер — «медовая кашка», «пчельный хлебик»; черная белена — «дурь-трава»; повитель — «сорочья пряжа»; зеленая болотная ряска — «лягушачья дерюжка», «утиная трава»; одуванчик — «пустодуй», «пуховка»; ландыш — «ранник», «лесной язык»...
Можно ли представить, что в речи любящего степь и поле, луг и лес трудолюбивого русского земледельца вместо поэтических народных названий знакомого с детства растения мелькали бы «араукария», «увирандра», «селагинелла» и т. п.? Представить это весьма трудно. Кое-кто, однако, допускает, что человека можно заставить произносить чужие, совершенно непонятные слова.
Так, недавно один из редакторов настойчиво просил меня заменить в рукописи слово «кочетки» словом «ирисы». Редактор ссылался на то, что «ирис» — общеизвестное название упомянутого мною растения, а «кочетки» — никому не ведомый диалектизм.
— Позвольте, — возражал я, — название «ирис» не русское, оно произошло от латинского «Iris» — так называли когда-то богиню радуги. А наше русское название «кочетки» или «петушки» — гораздо образнее, потому что цветы этого растения очень похожи на пышный петушиный гребень.
— Ирисы нигде не называют кочетками, — не сдавался редактор.
— Только так их и называют у нас на Дону, на юге России и не только на юге, — продолжал настаивать я.
Для того, чтобы слово «кочетки» было оставлено в рукописи, мне пришлось потратить минут десять. Примерно столько же было потрачено на защиту каждого из нижеследующих слов: «раина», «глухомань», «журной». Должен сказать, что все эти слова (так же, как «кочетки») были отмечены редактором не в авторском тексте, а в речи героев.
Мне не хотелось понапрасну тратить времени, и я уже почти согласился с тем, что вместо «раины» можно вписать «пирамидальный тополь», вместо «глухомани» — «глушь», вместо «журной» — «печальный». Слова эти произносила 80-летняя задонская казачка, и речь ее звучала так:
«В нашей глухомани землица и та заклёкла, и нема тут ни деревца, ни кусточка. А ежели где на отножине или же на краю хутора завиднеется одна журная раина, так ее со всей округи видать...»
Я мысленно попробовал «перевести» эту фразу с русского народного языка на «чистый» литературный язык, которого требовал от меня редактор. Получилось, что полуграмотная древняя казачка «выразилась» примерно так:
«В нашей глуши даже земля затвердела от безводья, и нет здесь ни деревца, ни кустика. Если же где-нибудь в лощине или на хуторской окраине вы заметите одинокий и грустный пирамидальный тополь, — он будет виден далеко-далеко».
После такого «перевода» я сам стал «журным» и понял, что русский язык мы продолжаем портить, а героев наших книг делаем безликими серыми тенями. Редактор, однако, возразил мне, что мы боремся против узкого провинциализма.
При следующей встрече я протянул ретивому редактору приготовленный мною список слов и спросил его:
— Что вы думаете о языке такого, скажем, писателя-провинциала?
В списке значились слова: «карахтер», «засумятились», «хошь», «изловимши», «не емши», «таперича», «взбуровило», «гладух», «брюха замёрзла», «стервецы», «шалава», «изменщик», «фатера», «струмент», «горючьми слезьми», «фатает», «акромя», «следовает» и т. д. и т. п.
— Что ж, — редактор пожал плечами, — можно было даже не предупреждать, что товарищ из провинции, это видно по его словарю.
— Совершенно верно, — сказал я, — почти всю жизнь он жил в деревне и написал известный роман, из которого выписаны эти слова.
Редактор спросил:
— Какой роман?
Я ответил:
— «Война и мир»…
Закруткин, В. А. Заметки о языке // О неувядаемом / В. Закруткин. Москва, 1973, С. 386–388.
Край родной! Прославленный в песнях Дон. Песчаные его закоски, тополевые леса и вербы на берегах...►